Владимир Колотенко - Фрагмент романа «ДАЙТЕ МНЕ ИМЯ»



Нелегка дорога от земли до звезд.
                   Ecce Homo!.. Се Человек!..

ФРАГМЕНТ РОМАНА «ДАЙТЕ МНЕ ИМЯ»


Мое величественное спокойствие среди разнузданных страстей передается и
Пилату. Он поднимает руку.
- Воды, принесите воды...
Наконец-то! Он вспомнил про гостя. Слова, сорвавшиеся с его уст,  выражают
полную беспомощность. Кажется, все только и ждали этой команды. В золотом
кувшине, расплескивая на глянец мрамора, несут воду. Спешат. Зачем такая
спешка? Зеркалом сверкает днище золотого таза. Таза! Теперь я понимаю,
зачем ему этот сверкающий таз. Перед всем, затаившим дыхание народом, Пилат
умывает руки. Моет тщательно, палец за пальцем, трет друг о дружку ладони,
ждет, пока последняя капля не стечет с рук в золотой таз. Затем тщательно
вытирает руки полотенцем. Наконец поднимает глаза и произносит:
- Не виновен я в крови вашего царя, смотрите, вы...
Он показывает толпе свои ладони так, словно этим жестом может оправдать
собственную совесть.
Толпа безмолвствует. Только миг.
- Кровь его на наших детях...
И вот я чувствую, как покачнулась власть Пилата. Под напором толпы она дала
крен в сторону, вниз, затрепетала в попытке устоять и вдруг рухнула, как
сорвавшийся с горы камень. К счастью, рухнула. Я счастлив тем, что Пилату
не нужно бороться с собственной совестью. Теперь у него есть оправдание -
воля толпы. Он побежден, но от этого поражения веет дымком победы. Надежда
на оправдание пророка собственным народом оказалась тщетной, и Пилат кивком
головы решает мою судьбу: он ваш. У него больше нет для них стрел. И я тоже
не предпринимаю больше никаких попыток усовестить Пилата.
С меня сдирают одежды... Как кожу. Связывают кисти рук и привязывают к
столбу так, что я стою переломанный в поясе, словно кланяясь этому столбу.
Будут истязать? Потрясая розгами, кожаные тесемки которых усеяны крохотными
кусочками свинца, ко мне уже спешит истязатель. Палач. Я вижу его сандалии,
твердо ступающие по глади мрамора и волосатые крепкие ноги, одна за другой
выхлестывающиеся из-под края хитона. Я даже слышу его шумное дыхание,
дыхание человека, живущего жаждой мести. Чем я ему насолил? Он подходит
вплотную и, не дожидаясь команды, дает волю своей страсти. Ощущение такое,
что к спине приложили раскаленный прут.
- Хех! - старается палач.
И снова свист бича, и еще один прут ложится на спину. Вскоре я сбиваюсь со
счета, а спина горит так, словно на нее льют кипящую смолу. Кожа пылает, но
палач этого не знает.
- Хех... Хех...
Это все, что я слышу. Ни ветерка, ни звука больше. Толпа тоже молчит. Пытка
есть пытка ( а как еще назвать все это? ), я терплю, я ведь ко всему на
свете готов. Надеюсь, я не упаду в обморок.
Поскольку Пилат не вмешивается в ход этого кровавого действа, мне
приходится принимать удар за ударом, сжимая тело в плотный, пронизанный
нервами ком. Я не в состоянии защищаться, единственное, что мне удается -
прикрывать глаза веками, чтобы они не были рассечены розгами и не вытекли.
Слепой никому не нужен. Трудно себе представить царя с вытекшими глазами.
Конечно же, я ощущаю жуткую физическую боль, но ведь мужество в том и
состоит, чтобы никому не давать повода для сочувствия или проявления
жалости. Никто не услышит от меня ни звука, никто не увидит в моих глазах
блеска боли. Язык моего тела нем. Криком горят только раны. Мне не нужна ни
жалость толпы, ни ее восторженный рев. В самом деле: что толку стенать или
скулить? Рот запечатан молчанием и точка. Я не надеюсь и на восхитительные
рукоплескания или овации. Вчера еще они кричали "Осанна...", а сегодня они
пытают меня. За что, собственно? Это даже не пытка, это поругание, просто
позор, которым до сих пор так славится человечество. Это не мой позор, это
позор Рима и моего народа. Я не знаю, видит ли свою никчемность Пилат,
умывший руки, но испачкавший свою римскую совесть. Я не поднимаю головы, не
ищу его взглядом. Он мне не нужен. Он уже принадлежит истории, ее суду. То
ли кожа моя потеряла чувствительность, то ли устала рука палача: вдруг все
кончилось. И боль пропала и обида прошла. Обиды и не было, была
растерянность перед будущим, растерянность в том смысле, что растеряно в
мире все: и честь, и совесть, и любовь... А грех - рассеян по миру, как
грязь по дороге. И нужны тысячелетия, чтобы мир снова обрел свой порядок. И
честь, и совесть, и любовь... Удержать гармонию мира - трудное дело. Это
нечеловеческий труд. Теперь я весь - ожидание. Я жду, когда же наконец
наступит следующий этап на пути в вечность. И Пилат еще не сказал своего
последнего слова. Меня отвязывают от позорного столба и ведут во внутренний
двор. Голого и истерзанного. Я не расправляю плечи, не выдуваю грудь
колесом, я не герой, плетусь согбенный, в плевках и пощечинах, едва
передвигая ноги с потускневшими от усталости глазами. Это все-таки непросто
- нелюбовь собственного народа. Тяжела и ноша уничижения, которую я тащу на
себе, как крест, хотя во мне гордости - ни капельки, ни крошки. Смирение -
вот мой щит. И меч. И мой флаг. По римскому обычаю, таков уж порядок вещей,
за мной следует вся преторианская стража, свора дикарей, гикая и
посвистывая, выкрикивая насмешки и просто смеясь. Безбожники, они спешат
поразвлечься.
А что же Пилат? Я не нахожу его среди этого стада гиен и шакалов,
преследующего меня по пятам. Что же он, умыкнул в кусты? Возможно, он и
плетется где-то сзади, но я не оглядываюсь.
Не развязав мне рук, они облачают меня в пурпурную мантию - потертый
военный плащ, чтобы кровь, сочащаяся из моих ран, была не так ярко заметна,
а на голову надевают терновый венок - царский венец, суют в руки трость...
Царь! Теперь перед ними царь, а стража играет роль придворных. С лицемерной
торжественностью они проходят передо мной чередой, кланяясь, даже падая на
колени в притворном преклонении и почитании, а затем злорадно смеясь и
презрительно сверкая глазами, оплевывают меня с головы до ног. Кто-то
вырывает из моих до сих пор связанных рук, пальцы которых уже занемели,
вырывает трость и лупит меня что есть силы по голове, по плечам, по чем
попало...
- Радуйся, царь Иудейский...
Можно и порадоваться, кто спорит? Чему? Приходится трудно, но я храню
достоинство, царское достоинство, что приводит их в ярость. Чем
снисходительнее моя улыбка, тем больше их ярость. Дай им волю, и они
растерзают меня в клочья. Но на это нет позволения Пилата, и они стараются
всю мощь своей горячей ненависти вместить то в удар тростью, то в гогочущий
смех, то в плевок. Язычники, дикие язычники. Как мне уверить их в том, что
им никогда не удастся разуверить меня в выборе своего пути? Я едва стою на
ногах и едва не теряю сознание. Чувствую себя разбитым, истерзанным. Даже
улыбаться больно. Я и в самом деле опустошен. Из меня словно жилы вытащили.
А ведь я не первый день на свете живу. Кажется, что это никогда не
кончится, но я ведь знаю, что все это только начало, только начало. Я жду
следующего акта этого гнусного спектакля уничижения.
Надо же: венценосец! Но и это пройдет.
Держусь как могу, оплеванный. Не весело мне в этих жутких теснинах
ошалевшей толпы. Я знаю, что эти, что бы я не говорил им, никогда меня не
поймут. Это - настоящее и этим настоящим меня убивают.
Не весело.



Наконец голос Пилата:
- Достаточно...
Еще бы! Достаточно того, что я стою уже в луже собственной крови и едва
держусь на ногах. Он подходит и, ни слова больше не произнося,
рассматривает меня. Смотрит в упор, но не видит - слепой. Может быть, он
ослеп от бессилия, от собственного бессилия? Он не может поверить в то, что
не в состоянии положить конец всей этой жестокой затее с бичеванием и
распятием, с тем, что его вынудили быть палачом совести, собственной
совести и справедливости, сделали дураком в собственных глазах. Дураком?
Да! В том, что сейчас происходит на его глазах мало ума. И эта затея с
распятием, эта дурацкая затея уже мучает его.
- Знаешь,- говорит он,- а ведь во всем этом дырявом и вонючем мире ты,
пожалуй, единственное человеческое существо, которое я чту.
Человеческое существо! Как меня только не называли.
Пилат кивает мне головой, мол, следуй за мной. Я иду. Я едва шевелю ногами,
и ему приходится поддерживать меня под локоть. Перед нами распахивают
двери, мы выходим, и тысячи жадных взглядов ожидающей толпы впиваются в нас
раскаленными иглами. Глубоко вздохнув, Пилат тихо, чтобы только я его мог
расслышать, произносит:
- Non est ad astra mollis e terra via. Нелегка дорога от земли до звезд.
Теперь тишина.
- Ecce Homo!.. Се Человек!..
Восклицание вырывается из Пилата, как птица из клетки. Это мнение истого
воина. Победителя, благоговеющего перед побежденным. Он и сам не готов к
этому, но что сказано, то сказано. По-моему он поймал верный тон. Наверное
я излучаю свет признательности - Пилат улыбается. Затем он наполняет легкие
воздухом и, указывая на меня рукой, словно приветствуя рождение нового
царя, снова произносит:
- Да, се - Человек! Человек мира!..
И все понимают, что "Человек" произносится с большой буквы, и Пилат горд
этим признанием. Он берет на себя смелость объявить толпе свое презрение,
показать ей ее хищное лицо и противопоставить ей Человека. Все это правда,
да, новая правда, которую человечеству вскоре придется признать.
Еще как "Се"! Я Человек и Человеком буду распят.

Владимир Колотенко