Зинаида Кузнецова - Черное небо

               ЧЁРНОЕ НЕБО



         «Дочка, пора», –  прозвучал в тишине знакомый, родной голос… Кто это? Кто  здесь?  Мама?.. Как она здесь оказалась? Мама! Полюшка с трудом подняла веки, оглядела комнату… Никого… А где же мать?  Она же только что позвала её… Наверно, вышла. Полюшка облегчённо вздохнула. Сейчас мать зайдёт, даст попить, положит  тёплую, ласковую,  пахнущую хлебом  руку ей на лоб… Она прислушалась, не  раздаются ли шаги матери. Нет, ничего не слышно, тишина… Хочется пить. Где-то  рядом, на столике, кружка с тёплым  сладким чаем… Худая, иссохшая рука потянулась за кружкой, слабые пальцы скользили, елозили по столешнице…Вот она… какая тяжёлая, не поднять… а внутри лёд…Чайку бы горячего, с душицей, с колотым сахаром вприкуску… Во рту пересохло, а внутри  всё  застыло. Печку бы затопить… Печку… огонь… Блаженное тепло разливается по всему телу… Господи, как хорошо-то… Самовар шумит… За столом мать, отец, братья. Полюшка в новом нарядном платье,  косички  с  лентами. Она  смотрит на своё отражение  в самоваре,  начищенном до блеска, и сама себе нравится… Сегодня пасха, праздник. С утра они ходили в церковь, а теперь разговляются. На столе чего только нет, а Полюшке есть не хочется, она ждет, когда подадут чай с конфетами – жамками,  по-деревенски, – маленькими  коричневыми подушечками… А за окном весна в разгаре. Земля покрыта первой травкой, нежной, мягкой, пахучей… Кое-где уже проглядывают желтые пятачки мать-и-мачехи… Скорей на улицу, подружки заждались, в лапту пойдём играть! Хорошо в праздник, ничего делать не надо, играй, да и только! Но праздники кончатся, и опять придётся приниматься за работу. Семья у них  большая,  хозяйство большое: лошадь,  три коровы, три  телёнка, овцы, поросята, куры, гуси… Ой-ё-ёй!  То воды им  в корыта налей, то травы нарви,  то гусей стереги, а  гусак так и норовит щипнуть…Полюшка боится гусака. А ещё  она  боится козла. Козел у них  огромный, белый, сердитый! Как завидит ребятишек, как затрясет бородой – и за  ними, и почему-то особенно за Полюшкой. Догонит её, передние ноги положит ей на плечи и орёт дурным голосом, а  она чуть живая от страха, и крикнуть боится. Так и  стоит, пока мать не увидит и не прогонит старого разбойника…
                 «По-лю-шка-а-а!», – вновь послышался голос матери.  Полюшка слабо шевельнулась, с трудом приоткрыла тяжёлые веки.  Никого… Куда все подевались?  Бывало,  за столом  не  помещались… А мать и за стол не садилась никогда.  «Что ты, мам, не ешь?» – спрашивал кто-нибудь из детей постарше. «Да я уже поела», – неизменно отвечала мать. И когда она  только успевала, ведь никто не видел,  как она  ела…
          Нет  матери. И никого нет. В памяти  всплывают чьи-то  голоса, обрывки каких-то видений.  Вот маленькая Полюшка играет  во дворе, строит  что-то… Вокруг бродят сонные от жары куры, в небе неподвижно висит ястреб.  Мать стирает в большом цинковом корыте бельё.  «Мама, мама, –  зовёт Полюшка, – посмотри, какую я могилку сделала!».  Могилка и вправду хороша – аккуратненькая, с крестом, всё, как полагается. «Ой, детка, да зачем же ты это сделала? – пугается мать, – грех какой, давай её сломаем. Больше никогда этого  не делай». Полюшке жалко – такая красивая могилка, она уже готова заплакать, но тут с неба камнем падает ястреб. Заполошно крича, куры кидаются врассыпную, клушка прячет цыплят под распущенные крылья… Мать бросается к ним, но поздно: ястреб уже несёт в когтях маленький  жёлтый комочек – цыплёнка. Полюшка горько плачет…
       … А вот  зимний вечер. Вся семья в сборе, нет только отца. На улице  мороз, а в избе тепло, даже жарко. Ребятишки сгрудились за столом, играют в карты –  в  дурака. Горит перед иконами лампадка, а  керосиновая лампа едва-едва мерцает, фитилёк прикручен – керосин экономят.
          «Полюшка, глянь-ка!», – мать кивает на окно. Полюшка поднимает голову и с громким криком кидается прочь от стола – в чёрном окне она видит невообразимо страшное, лохматое  существо с  торчащими во все стороны космами.
            «А-а-а!»,  –  визжит она, уткнувшись матери в колени, а братья  покатываются со смеху: ведь это она  себя в стекле увидела…
   «Вот  видишь,  – мать  крепко прижимает к себе девочку, гладит её по взлохмаченным волосам, – не слушаешься, не  чешешь голову… Ладно ли?  А как свататься придут, да  увидят такую  замарашку! Кто замуж-то возьмет!»
       Полюшка  ещё  пуще заливается  –  не хочет она замуж. А детвора  сразу  давай дразниться: «Невеста, невеста!»…  Мать уже  прикрикивает  на озорников, целует-милует Полюшку,  и она засыпает на руках у матери. Полюшка – любимица, все в ней души не чают. Глазки голубые, ресницы длинные, пушистые, волосы льняные – настоящая кукла. Красотой  в отца  пошла, в отцову родню, значит, будет счастливой, по народному поверью.
   Ребятишки, утихомирившись, засыпают – кто на печи, кто  на широкой деревянной кровати с толстым матрасом, набитым соломой. В люльке, под ситцевым пологом, спит  годовалая  сестрёнка Манечка.
       Мать не спит, всё время к чему-то прислушивается, тревожится, приложив ладонь козырьком  к глазам, вглядывается в тёмное окно. Отца нет дома, ушёл на собрание ещё засветло, и до сих пор нет. Наконец, звякает  щеколда, и в дверях, весь в облаке морозного воздуха, появляется отец. «Ух и жмёт, – говорит он, обметая веником   валенки,  –  наверно, градусов двадцать…» «Тише, ребят побудишь, – сквозь сон слышит Полюшка шёпот матери. –  Чего так долго-то?» Отец  что-то отвечает вполголоса, мать  тихонько вскрикивает. «Что же будет, что будет…», – сквозь сон слышит Полюшка.  Похрапывает кто-то из  братьев, громко стучат часы. Полюшка засыпает.
    Снится   Полюшке страшный сон:  бежит она к бабушке, на другой конец деревни. Бежит себе и бежит.  В небе солнышко светит, птички поют… И вдруг прямо перед ней козёл!  Он привязан веревкой  за  колышек, вбитый в землю, но почему-то веревка растягивается, становится всё длинней и длинней,  и вот   козёл уже настигает Полюшку, прыгает ей на  плечи и орёт дурным голосом: «Б-е-е!». Полюшка в ужасе кричит, зовёт бабушку, а бабушки  нет… Конечно, как же она забыла-то! Ведь бабушку с дедом и всех их  детей, дядей и тёток Полюшкиных, её двоюродных братьев и сестёр  еще прошлой  зимой отправили на Соловки. Что за Соловки такие, неизвестно, но, видно, что-то страшное: люди говорили это слово шёпотом, боязливо оглядываясь… Тогда из  их деревни увезли  много-много  семей, и ничего им не разрешили взять с собой, поехали, в чём были. По всей деревне стояли  крик и стон.  Полюшка помнит, как выла, катаясь по снегу, бабушка, как голосила она и причитала,  а дед сидел на санях, как каменный. Какие-то люди, не дожидаясь отъезда  ссыльных, выносили из домов их вещи. Полюшка  помнит, как  на снегу валялось бабушкино стёганое одеяло, а пьяные мужики ходили прямо  по нему. Бабушка умоляла отдать ей одеяло, чтобы укрыть детишек, но  куда там!..  Жалко бабушку, она Полюшку баловала, рассказывала ей волшебные сказки, мастерила из тряпок куклу. «Бабушка, родненькая», – сквозь слёзы зовёт  Полюшка, а козёл  грубым голосом отвечает: «Н-е-е-ту у тебя никакой бабушки. Сейчас тебя забодаю!» Вдруг откуда ни возьмись – бабушка, с толстой палкой в руках. «Вот я тебя,  негодника,  чего придумал, внучку мою обижать»,  – кричит бабушка, и давай бить  козла  –  по рогам,   по рогам, только стук стоит!
     Полюшку  разбудил негромкий стук в окно. Отец, проснувшись, накинул на плечи полушубок, вышел на крыльцо. Мать торопливо натягивала  юбку. Отца долго не было. Вернувшись, он повесил полушубок на  гвоздь, вбитый в притолоку, сел к столу и опустил голову. Мать  стояла, прислонившись к печке, тоже молчала.  Отец поднялся, посмотрел за занавеску – спят ли ребята – и шёпотом стал что-то рассказывать матери. «…будут ссылать… три коровы… кулацкое отродье…», –  слышала Полюшка отдельно доносящиеся до неё слова. «… кум говорит, уезжайте срочно,  пока не поздно, – шептал отец. Мать тихонько вскрикивала, зажимая рот  рукой. –  Вроде бы набор какой-то объявили, на  Сахалин…Вербовщик приезжал, говорит, там рубль – дли-и-н-ны-ы-й… длиннее наших…»  «Что за Сахалин такой, где это?» – спрашивает мать, и, услышав ответ, громко плачет. Завозились ребятишки, отец шикнул: тише, детей разбудишь.
     И вот они уже едут на этот самый Сахалин. В вагоне холодно, печка-буржуйка, стоящая посередине вагона,  совсем не греет. Орут младенцы и ссорятся женщины. Мужики всё время курят, пьют и играют в карты. То тут,  то там  затеваются драки. И всё время хочется есть… Едут они целый месяц. «Когда  мы  приедем? – спрашивает Полюшка. – Когда  этот Сахалин будет?» Мать не отвечает,  ей не до Полюшки, не до её вопросов, одна забота – чем детей накормить. На станциях она выскакивает на  перрон раздетая  – одеваться некогда, вдруг от поезда отстанет, –  торгуется с тётками, продающими варёную картошку, рыбу, солёные огурцы, кедровые орехи. Денег нет, она меняет  вещи – юбку, платок – на продукты.  А потом они плывут на пароходе. Кругом, куда ни глянь, вода. Полюшке скучно, страшно. На палубе лежат завернутые в мешковину трупы – каждый день кто-нибудь умирает. Уже умерли несколько её подружек… Вокруг пароходика  вода кипит, как в котле, кишит рыбой,  мелькают  огромные черные плавники… Капитан собрал всех на верхней палубе: надо похоронить мёртвых, иначе косатки перевернут корабль. Они  чуют мёртвых и  собрались сюда наверно со всех морей… Поднимается  крик, шум, женщины воют, прижимают к себе мёртвых детей, но капитан непреклонен. Всех усопших опускают в воду…
              Наконец, приплыли. Поселили их в бараке,  одна комната на  восемь  человек.  Сахалин Полюшке не понравился:  в одну сторону посмотришь – сопки, сопки, покрытые лесом, а в другую  – до самого горизонта одна вода. Играть не с кем, детишки почти все поумирали от какой-то болезни. Тиф, называется. В их  семье  пока все живы, но истощены донельзя: ручонки у детей, как соломинки, на лицах ни кровиночки.
    Двое  младших братьев  уже неделю не встают с постели. Приходил доктор, дал каких-то порошков, и, не сказав ни слова, ушёл. Утром на следующий день мать, взяв на руки маленькую  Маню, пошла в поселковую больницу. Полюшка увязалась за ней. Отсидев очередь среди  таких же  измученных женщин  и,  побывав  у врача, мать отправилась назад. Манечка тихонько сидела у неё на руках, и всё смотрела, смотрела по сторонам огромными   печальными глазами.  Потом она заснула. Идти было далеко, и когда они, наконец, доплелись до дома,  и мать хотела положить девочку на кровать, оказалось, что она уже  умерла. Мать, заплакав, положила её на лавку, а сама пошла посмотреть, что с ребятишками. Оба мальчика тоже были мертвы.
        Осталась фотография: старая измождённая женщина держит на коленях мальчика и девочку,  оба в белых рубашонках… Ручки тоненькие, ножки искривлённые, на худеньких личиках огромные, какие-то недетские глаза… Кто из детей кто, Полюшка не знает. А матери в ту пору не было  и тридцати лет…
                 Отец, почерневший, с глубоко провалившимися глазами, уходил на  ближайшую сопку  и сидел там до самого вечера. Возвратившись, он  молча  ложился спать, а назавтра повторялось то же самое. Он сидел  на вершине сопки и, не отрываясь, смотрел в ту сторону, где солнце опускалось в воду. Его согнутая  неподвижная фигура чернела на фоне багрового заката до самой темноты.  Он не замечал ничего вокруг, ни с кем не разговаривал. Мать, отгоревав, опять пошла  мыть полы в конторе – надо было жить,  растить детей.  Слава Богу,  остальные выжили. Полюшка, наголо остриженная, худая, большеглазая, целыми днями  одиноко сидела на разостланном одеяле возле завалинки, играла со старой тряпичной куклой, сшитой  когда-то  бабушкой. Ходила она ещё с трудом, была очень слабенькая. Братья, поправившись, бегали   в лес за черемшой, она очень помогала при цинге… Отец понемногу отошёл, успокоился, потекла  серая, безрадостная жизнь.
     В 37-ом вернулись на родину. Никто их там не ждал... «Кулацкое отродье», – то и дело слышалось за спиной. В колхоз не приняли, заработать было негде, приходилось спасаться огородом. Полюшке исполнилось двенадцать. К тому времени мать родила  одного за другим  ещё троих ребятишек, и Полюшке  пришлось бросить школу – надо было   нянчиться с ними.  Отец ходил по деревням, плотничал, делал всё, что попадётся под руку, лишь бы заработать.
    Перед самой войной случилась беда. Отец, не выдержав оскорблений и угроз упрятать  его за решётку, как  сына  кулака, однажды  избил в кровь  дядьку  Романа, активиста, который  когда-то   руководил отправкой кулаков на Соловки.  Дали отцу три  года. Жить стало уж совсем худо. Председатель колхоза,  дальний родственник, сжалился над ними и взял мать на время уборки  на  ток  –  подрабатывать зерно.
     Год тогда выдался голодный. Дети совсем отощали, в доме не было ни муки, ни картошки, ни хлеба. На трудодни ничего не давали. Старший брат к тому времени уже служил в армии, а средний  подался в город – авось, найдётся какая-никакая работа… Отчаявшаяся мать как-то  вечером насыпала себе два полных кармана пшеницы – измелют вечером на ручной мельнице, напекут лепешек… Кто-то донёс… Посадили на  четыре года.
    Полюшка осталась одна, с тремя малыми детьми, без денег, без работы, без дров. Наступила зима.  Топить печку было нечем, варить нечего. Она  ходила по деревне, побиралась, иногда удавалось что-то принести в дом: кто краюху чёрствого хлеба даст, кто горстку муки, кто картошки. Как-то родственник привёз из района полмешка чёрного жмыха, твердого, как подошва, его надо было размачивать в воде, только потом есть. Кое-как протянули до весны. Весной ходили по полям, искали гнилую картошку, оставшуюся с прошлого года,  сушили её, толкли в ступе, и из этой «муки» пекли  лепёшки, пополам с лебедой. Как выжили – непонятно.
    Ещё зимой, в один из самых холодных вечеров, при свете лучинки, Полюшка, дуя на заледеневшие пальцы и слюнявя химический  карандаш, написала письмо товарищу Калинину. В нём она рассказывала о своём житье-бытье и просила «дедушку Калинина» отпустить мамку домой.
     Через год мать вернулась, больная, беспрерывно  кашляющая. Работать не могла, но  зато теперь  дети были не одни. Полюшка тащила весь дом, немудрёное хозяйство на себе. Нанималась на подённую работу  –  кому огород прополоть, кому бельё постирать…
    А тут война.  Село опустело, остались одни женщины, дети да совсем уж дряхлые старики. Молодежь почти всю забрали  в «трудовую  армию» – рыть окопы. Полюшку тоже взяли. С  темна  до темна, не разгибая спины, рыли они эти самые окопы. Часто прилетали немецкие самолёты, сбрасывали бомбы, были убитые и раненые.  Однажды, после особенно страшной бомбёжки Полюшка с подружкой Нюсей сбежали. Через несколько дней за ними приехали из района. Судили, как дезертиров. Дали по два года. Отправили на те  же  окопы…
    Старшие братья и отец были на фронте. Отец, ещё не  отсидев срока, попросился на фронт добровольцем.
    Кончилась война. Отец вернулся  на костылях  –  одной ноги не было по колено – но с  медалью. Братья не вернулись – старший  погиб под Курском, второй пропал без вести. Остались одни увеличенные  довоенные фотографии  в деревянных рамках, висевшие в переднем углу  избы.
           …Полюшка открыла глаза – а где же фотокарточки-то? Куда-то подевались… В комнате  темно, на оконных стёклах толстый слой мохнатого инея, непонятно – день или ночь,  какие-то стены незнакомые… Мысль ускользала,  глаза снова закрылись. В груди тяжело, будто  камень огромный  положили.  Дыхание тяжелое, с хрипами… Как тогда, в вагоне… Вагон с зерном надо было разгрузить к вечеру – за простой брали большие штрафы. Полюшка вместе с  другими рабочими старались вовсю. Бригадир обещал премию дать, если к вечеру закончат. Вот они и махали лопатами, как заведённые. Полюшку поставили ближе к двери, здесь немного полегче, не так далеко кидать, а она  худая, как щепка, лопату с зерном  не поднимет. В бригаде было пять человек: две тётки средних лет, пятидесятилетний дядька Игнат, здоровый, крепкий мужик, и  молодой парень, чуть постарше Полюшки.
      Полюшка, несмотря на усталость и слабость, работала наравне с другими. Она недавно  устроилась  на элеватор и старалась изо всех сил, чтобы не подумали, вот мол, взяли доходягу, кто за неё работать будет…
       Рабочие широкими деревянными лопатами кидали зерно из углов на середину вагона, где образовалась глубокая воронка. Дверь вагона была закрыта деревянным щитом, который  приподнимался над полом примерно сантиметров на шестьдесят, и в это отверстие текло зерно на ленту транспортёра, а оттуда поступало в склад – длинное тёмное помещение, с высокими потолками.
     Полюшка  никак не могла докинуть порцию зерна  в середину вагона, и  подошла поближе. «Куда ты! – сердито закричала одна из тёток, – засосёт». Но было уже поздно. Какая-то сила потянула её  вниз, она пыталась удержаться, упереться лопатой, но  лопата осталась наверху,  а Полюшка быстро погружалась в воронку, и, наконец, оказалась  под толстым слоем зерна. Рот и нос забило  зерном, дышать стало  нечем, грудь сдавило с такой силой, что, казалось,  сейчас  разорвутся легкие. Она  почти потеряла сознание. Но вдруг  что-то загрохотало, её куда-то несло, и она поняла, что находится на ленте транспортёра. Тяжело дыша, она лежала на ворохе зерна;  как будто издалека  доносились испуганные голоса. С транспортёра на неё продолжало сыпаться зерно. Транспортёр остановили, подбежали какие-то люди, кто-то  ругался, кто-то  спрашивал: «Ты живая, ты живая?»… «Живая, – хочет ответить  Полюшка, но язык не ворочается, во рту  горько, сухо... Дышать тяжело, как будто камень лежит  на груди.  «Уберите камень», – шепчет она чуть слышно… «Ну-ка расступитесь, – командует мужской голос, – её на улицу надо, на свежий воздух…»

      «…Тебе на свежий воздух надо, бабуль, в деревню, там  хорошо, поживёшь недельки две, поправишься…» Чей это голос? А-а,  это же Максим, постоялец, такой парнишка уважительный, ласковый.  Второй-то, Антон, – тот  построже будет, да и постарше, видать. Максим его слушается и даже вроде как побаивается. Хорошие ребята.  Студенты. Пустила их на квартиру, в общежитии, говорят, шумно, беспокойно, заниматься не дают… А она –  что ж! Пусть живут, ей всё веселее. Старая совсем стала, видит плохо, ноги отказывают,  а они и за хлебом сбегают, и за квартиру заплатят по жировке. Да и деньжата, что с них берёт за проживание, не лишние… Пенсия-то мизерная. А за квартиру, хоть и однокомнатную, полпенсии отдать надо. Нет, что ни говори, а повезло ей с постояльцами.
    «Давай, бабуль, мы тебя в деревню отправим, у нас там хорошо, свежий воздух, парное молочко. Поживёшь, сколько хочешь, а потом обратно привезём. Родители мои давно тебя в гости приглашают… У моего отца машина есть, так  на машине тебя и доставим, в целости и сохранности.… А люди  у нас какие добрые да приветливые, не то, что  в городе… Ну, как, бабуль, согласна? Ну, вот и ладненько.  Только  перед отъездом  надо одну бумажку подписать, вот здесь… Не видишь ничего? Ну, это не страшно, я палец приложу, а ты прямо вот тут, возле пальца и подпишешь. И  ещё разок. Что за бумажка?  Да  это с почты прислали, пишут, что будут пенсию на дом приносить, спрашивают, согласна ли ты?» «Да как же не согласна! Согласна! Ходить-то тяжело стало…». «Бабуль, я вот всё хочу спросить, а у тебя что,  никаких родных  совсем нет?» «Нету, милый! Все – кто помер, кто пропал, брат один от водки сгорел, а сестра младшая теперь живёт в этой, как её, Канаде, что ли. Дети туда уехали и её забрали. Одна я на всём белом свете». «А твои дети где?» «И-и,  милый,  ни детей, ни мужа не дал Господь. Так одна и доживаю свой век». «Как же так, бабушка?» «Расскажу как-нибудь, если слушать захочешь… После войны-то, знаешь, мужики на перечёт были, а я… Трое детей малых на руках, бедная, ни одеть, ни обуть нечего,  кому я такая нужна была. Мать-то у нас после войны сразу померла, отец спился, а  дети-то никому не нужны… В приют я их не отдала, родные кровиночки, всё же… А своих – нет, не дал Бог. Да и надорвалась я, всё  у меня внутри надорванное, какие тут дети…».  «Ну, не расстраивайся, бабуля, всё будет хорошо. А  теперь давай, помогу тебе собраться, скоро машина придет… Пенсию мы тебе в деревню переведём, пока жить там будешь,  её  на дом  будут приносить…»
      Уж такой ласковый, обходительный парнишка! И собраться помог, и  укутал потеплее, чтоб не простудилась, и деньжонок на дорогу дал, небось, от своей стипендии оторвал… Только вот пропал куда-то. Неделя, другая прошла, месяц, а он всё не едет. И родителей его нет. Она спрашивала  у соседок, а те говорят, что таких  отродясь в деревне не было. Она ничего не могла понять.  Деньги давно кончились, пенсию никто не приносил. Соседки подкармливали, чем могли, да у самих-то было не густо. Деревенька почти  вымершая, всего пять-шесть домишек, одни старухи древние остались. И никому до них дела нет.
       Заехал  всё же как-то  раз  к Полюшке какой-то начальник. Посидел, порасспрашивал, что-то записал себе в блокнот. Она просила, чтобы нашел Максима с Антоном, напомнил им, что пора забирать её отсюда. В своей квартире-то лучше, да и пенсию, небось, принесут.
       Не нашел он  постояльцев. В её квартире давно уже чужие люди живут. И документы на квартиру показали – всё по закону, купили они квартиру у неё, у Полюшки. Да  вот и её подпись собственноручная, что продает она квартиру…
        Уехал начальник, пообещав устроить её в дом престарелых. Она  никак не могла понять, что произошло. Как это  квартира оказалась проданной? Она никому её не продавала, как она могла  продать, а где же самой-то жить? Квартиру на элеваторе дали, почти перед самой пенсией. Бог её, видать,  наградил за все страдания… Сколько всего пришлось пережить, страшно вспомнить… Особенно  после пожара, когда, оставшись без крыши над головой, пришлось с ребятней  по чужим углам скитаться…Пустила их тогда к себе одна старушка. Домишко старенький, ветхий, на окраине города, но  зато к элеватору близко, не надо каждый день по  семь километров отмеривать…Так и жили, в тесноте да не в обиде, как говорится. Потом старушка умерла,  младшие  своими семьями зажили – кто где, а  она  на старости лет свой угол заимела, да какой угол – отдельная квартира, топить не надо, за водой ходить в колонку не надо, живи и радуйся! А теперь, выходит, квартиры опять нет…Голова болит от дум, а что придумать, Полюшка не знает.  Не верит она почему-то заезжему начальнику, надеется, что ребята всё-таки приедут за ней, отвезут домой… хорошие ребятишки-то…

                В трубе громко воет  ветер,  хлопают ставни… Или это не ставни?.. Да это  же бабушка,  вот она, стучит палкой, отгоняя  страшного козла… Бабушка, милая!  Нет, это не бабушка, это  кто-то другой бьёт стекла, и они рассыпаются на мелкие осколки, летят на пол,  поэтому так холодно… Или это лопата скребёт, разгребает   смёрзшиеся куски угля, который Полюшка вместе с другими женщинами  выгружают из вагона в железнодорожном тупике? Руки совсем застыли, пальцы не гнутся… Ноги в худых сапожонках  к подошвам  примерзли… Она терпит, знает: скоро ноги начнут гореть, станет легче… Правда, вечером сапоги никак не снять, так пальцы распухают… Сколько она перекидала этого угля, перетаскала кирпичей, перелопатила зерна!.. А  сейчас – кружку не поднять… Попить бы…  горяченького… глоток… Вот он, самовар, стоит на столе, пышет жаром… вокруг стола ребятишки, мать… Раздается звон разбитого стекла, в избу  врывается  морозное облако, мать берет малышей и одного за другим выбрасывает их в окно, на мороз. «Не надо!», – хочет крикнуть Полюшка и не может… Стены в избе покрываются  белым   инеем… нет, это не стены, это небо, и оно не белое, а красное. А на нём чёрный силуэт отца.  Он  становится  всё больше и больше, заслоняет всё небо, и оно тоже   становится чёрным  и  медленно, медленно опускается на землю… на Полюшку…